На пороге, опустясь на колени, сложив на груди руки и склонив очаровательную головку, стояла прелестная молодая женщина в легком черном платье и черной тюлевой наколке.
Над этой изящной, коленопреклоненной фигурой рисовалась широкая грудь, на которой сидела большая русая голова с русою же окладистою бородою и голубыми глазами.
Задняя фигура могла быть очень удобна в живой картине, где был бы нужен тип известного русского человека, торгующего своим братом, скотом.
— Мареичка! — воскликнула маркиза. — Икар, поднимите ее и подведите ко мне.
Русая головища нагнулась, бесцеремонно подняла за локти красивую даму и подвела ее к маркизе.
Все встали и дали даме место преклониться пред маркизой, а маркизе обнять и облобызать даму.
— Маркиза, я преступница! — шутливо, но с сознанием тяжкой вины начала дама, не вставая с коленей и обнимая маркизу за талию.
— Что такое? в чем это?
— Нет, прежде простите меня: до тех пор не скажу.
— Ну, прощаю, прощаю, — шутила маркиза.
— Браслет, — проговорила дама, наморщив брови, но не скрывая внутреннего смеха.
— Что браслет, моя милясюсинька?
— Потеряла, маркиза.
— Потеряла?
— Да, я знаю, что это фамильная вещь, что вы ею дорожите, и хотела умереть, чтоб уж не сказать вам этого горя.
— О, моя миля, миля, что ж делать, — произнесла маркиза, поцеловала взасос поднявшуюся даму и, посадив ее против, стала любоваться ею, оглаживая ее головку и роскошные черные волосы.
Это были заброшенный сирота, приемыш маркизы (ныне архитектор) Брюхачев и его жена Марья Николаевна, окрещенная маркизою по страсти к переделке имен в ласкательные клички из Марьи в Мареичку.
Марья Николаевна Брюхачева была, очень красива, изящна, грациозна и все, что вы хотите, но полюбить ее мог только Брюхачев, волочиться за нею могли только пламенные кавалеристы до штаб-офицерского чина. Но зато, если бы ее девственная юность была обставлена повальяжней, на ней смело мог бы жениться кто-нибудь пофигурнее.
Потесненный новым наплывом кружок маркизы раздвинулся, разбился и заговорил на разные темы.
— Какая сласть, — сказал Бычков Белоярцеву, глядя на Мареичку.
— Марья Маревна, Киперская королевна-то? — спросил Белоярцев и сейчас же добавил: — недурна, должно быть, в натуральном виде.
А между тем гости снова оглядывались и ворошились.
По гостиной с таинственным, мрачным видом проходил Арапов. Он не дал первого, обычного приветствия хозяйке, но проходил, пожимая руки всем по ряду и не смотря на тех, кого удостаивал своего рукопожатия. К маркизе он тоже отнесся с рядовым приветствием, но что-то ей буркнул такое, что она, эффектно улыбнувшись, сказала:
— Ну, батюшка, неисправим, хоть брось.
— Красный, совершенно красный, яростный, — шепнула маркиза с серьезной миною стоявшему возле нее Розанову и сейчас же снова обратилась к Мареичке. А Арапов, обойдя знакомых, взял за руку Бычкова и отвел его в угол.
— Конвент в малом виде, — опять проговорила маркиза, кивнув с улыбкой на Бычкова и Арапова. — А смотрите, какая фигура у него, — продолжала она, глядя на Арапова, — какие глаза-то, глаза — страсть. А тот-то, тот-то — просто Марат. — Маркиза засмеялась и злорадно сказала: — Будет им, будет, как эти до них доберутся да начнут их трепать.
А судя по портрету, надо полагать, что маркиза не обидела Бычкова, сравнивая его с Маратом. В зверском сорокалетнем лице Марата не было по крайней мере низкой чванливости и преступного легкомыслия, лежавших между всякой всячины на лице Бычкова.
— И они это напечатали? — спрашивал Бычков рассказывавшего ему что-то Арапова.
— Как же: я хочу вздуть их, вздуть.
— Подлецы!
— Они там этак фигурничают, «с точки зрения справедливости», да то, да другое, а все-таки не честно об этом говорить.
— Разумеется; вы напишите, что это подло, растолкуйте им, что смертная казнь должна быть, но она должна быть только в странах республиканских…
— Батюшка! батюшка мой, пожалуйте-ка сюда! — говорил Арапов, подзывая к себе Сахарова. — Что ж это у вас печатается?
— Отстаньте, бога ради, ничего я этого не знаю, — отвечал, смеясь, кантонист, пущенный для пропитания родителей.
— Как не знаете?
— Так, не знаю: «мы люди скромные, не строим баррикад и преспокойнейше гнием в своем болоте».
— Да гадости копаете?
— Да гадости копаем, — отвечал также шутливо Кантонист. — Нет, вот вам, Бычков, спасибо: пробрали вы нас. Я сейчас узнал по статейке, что это ваша. Терпеть не могу этого белого либерализма: то есть черт знает, что за гадость.
— Они все говорить будут, когда нужно дело. Вон в Петербурге уж делают.
— Что ж, что там делают? — впился Сахаров.
— Помилуйте, там уж аресты идут. Неделю назад, говорят, двадцать человек в одну ночь арестовали.
К товарищам подошел высокий благообразный юноша чет двадцати двух.
— Вон, Персиянцев, людей уж арестовывают десятками: видно, идет дело.
— Ах, когда бы, когда бы дело какое-нибудь! — тоскливо проговорил Персиянцев, смотря своими чиcтыми, но тоскливо скучающими детскими глазами.
— Мой милый! мой милый! — звала кантониста маркиза: — вы там с ними не очень сближайтесь: вы еще доверчивы, они вас увлекут.
— Да-с, увлечем, — ответил, глядя исподлобья, Арапов.
— Любви никакой нет-с, это иллюзия и только, — гортанил Пархоменко, выпячивая колени к платью Мареички.
— Как нет любви? Как нет любви? — вскипела маркиза. — Гггааа! это их петербургский материализм: радуйтесь. Вы материалист? Вы материалист? — пристала она к Пархоменке.