— Да еще бы вы с таким вздором приехали. Ведь охота же, право, вам, Розанов, бог знает с кем якшаться. Дело бы делали. Я вот вас запречь хочу.
— Нуте?
— Да вот. Давайте людей учить.
— Чему учить?
— А вот чему: я ведь от своего не отстану. Если не умру еще пятнадцать лет, так в России хоть три женщины будут знать медицину. А вы мне помогите начать. Я сегодня уж начал слегка с Беком. Он нам позволит по воскресеньям читать в секционной. Поеду к Пармену Семенову, к Лучкову, к Тришину, уговорю пускать к нам ребят; вы человек народный, рассказывайте им попонятнее гигиенические законы, говорите о лечении шарлатанов и все такое. Вы это отлично можете делать; а я девушек уж найду таких, что захотят дальше учиться.
— Пожалуй, только что из этого выйдет?
— Уж вреда не выйдет, а у меня из двадцати хотя пять, хоть две найдутся способные идти далее. Терпение _уж необходимое.
— А чем они жить будут?
— Найдем, чем жить.
— Не лучше ли бы, уж если так, то примкнуть к воскресным школам, — сказал Розанов.
— К воскресным школам! Нет, нам надо дело делать, а они частенько там… Нет, мы сами по себе. Вы только идите со мною к Беку, чтоб не заподозрил, что это я один варганю. А со временем я вам дам за то кафедру судебной медицины в моей академии. Только нет, — продолжал он, махнув весело рукою, — вы неисправимы. Бегучий господин. Долго не посидите на одном месте. Провинция да идеализм загубили вас.
— Меня идеализм загубил? — смеясь, переспросил Розанов.
— Да как же? Водитесь с какими-то химеристами, ко всему этому химерному провинциально доверчивы, все ведь это что? Провинциальная доверчивость сама собою, а прежде всего идеализм.
— Ну, это первое такое обвинение слышу, что я идеалист.
— Пламеннейший!
— Нельзя же, мой милый Лобачевский, всем быть только специалистами.
— Зачем? и не надо; только зачем попусту разбрасываться.
— А может быть, человечеству полезнее будет, чтоб мы были помногостороннее, так сказать, увлекались бы немножко.
— Ну как же!
В это же время в доме Богатырева на антресолях горела свечечка, за которою Лиза строчила шестую записочку.
Пять мелко изорванных листков почтовой бумаги свидетельствовали, что записка, составляемая Лизою, выходила из ряда ее обычной корреспонденции.
Наконец записка была кончена, надписана, запечатана и положена в карман платья.
На другой день казачок Гриша отдал ее на городскую почту, а еще через день он подал Лизе элегантный конверттик, с штемпелем московской городской почты.
Вот что было написано в полученном Лизою письме:
«Вы меня пленили прелестью вашего милого письма, и я очень благодарна вам за желание со мною познакомиться. Никакие занятия не должны мешать сходиться сочувствующим людям, — особенно в наше живое время? Я встаю в десять часов и пью чай в постели. Так я принимаю иногда некоторых друзей, между которыми одна женщина, с которою я вас познакомлю, есть неотступная тень моя. Мы с ней дружны скоро двадцать лет и вместе жили везде, и за границею, и в Ницце, и в России. Потом я беру холодную ванну в 8 R. и только в это время никого из посторонних не принимаю, а затем ем мой завтрак и работаю. В час я еду кататься на своей Люси: так называется моя лошадь. К трем бываю дома. В это время всего лучше меня видеть. После обеда я сижу у себя с моими друзьями; а вечером приходит разный народ, но преимущественно свои, хорошие знакомые и мои друзья. В двенадцать часов я ложусь спать, а иногда засиживаемся и до белого утра. Так вы можете сами выбрать время, когда мы свидимся, я всегда к вашим услугам.
Кс. де Бараль».
— От кого это, Лизочка, ты получила письмо? — спросила. Ольга Сергеевна.
— От маркизы, — спокойно отвечала Лиза.
— Что ж она вам пишет? — осведомилась Варвара Ивановна.
— Она зовет меня к себе; я хочу с ней познакомиться.
Лиза купила себе дешевой ценой первого врага в Москве, в лице своей тетушки Варвары Ивановны.
Розанов был у маркизы на минуточку и застал ее в страшной ажитации. Она сидела калачиком на оттоманке, крутила полосочку пахитосной соломинки и вся дергалась, как в родимце. Перед нею молча сидел Персиянцев.
Она ни о чем не могла говорить складно и все стояла на панихиде.
— Где Орест Григорьевич? — спросил ее Розанов.
— Что?
Розанов повторил вопрос.
— Гггааа! — воскликнула маркиза. — Оничка там. Он час один спал во всю ночь и не завтракал.
— Что ж так?
— Нельзя же, мой милый: взялись, так уж надо делать.
— Да что там так много хлопот?
— Гггааа! Как же? Цветы будут и всё.
Персиянцев поднялся и, вынув из кармана коротенькую германскую трубочку и бумажку с кнастером, пошел в залу.
Розанов смотрел на маркизу. Она сидела молча и судорожно щипала соломинку, на глазах у нее были слезы, и она старалась сморгнуть их, глядя в сторону.
Доктору стало жаль ее.
— Чего вы так беспокоитесь? — сказал он успокоительно.
— За Оничку страшно мне, — отвечала маркиза голосом, в котором слышна была наша простоволосая русская мать, питательница, безучастная ко всякой политике.
— Да успокойтесь, ему ничто не угрожает.
— Гггааа! как вы это говорите, мой милый доктор.
— Ведь это не заговор, ничто, а самая простая вещь, панихида по почтенном человеке и только.
— Да, да, только эти монтаньяры со Вшивой Горки чтоб не наделали каких-нибудь гадостей.
— Они, я думаю, совсем к этому равнодушны.
— Да, помилуй бог! Надо все сделать тихо, смирно. Одно слово глупое, один жест, и сейчас придерутся. Вы, мой милый, идите возле него, пожалуйста; пожалуйста, будьте с ним, — упрашивала маркиза, как будто сыну ее угрожала опасность, при которой нужна была скорая медицинская помощь.