— Фу ты, черт возьми, что ж это за наглость? — говорил Розанов, идучи домой с Калистратовою после двухчасового наслаждения новым красноречием Бычкова.
— Очень смешно, — замечала Полинька.
Предчувствия Розанова сбылись. В две недели домика Лизы уж узнать было невозможно: Бычков любил полные аудитории, и у Лизы часто недоставало чайных стаканов.
Белоярцев, молодой маркиз, оставшийся единственною особою в Москве, студент Коренев, некий студент Незабитовский (из богородицких дачников) и вообще все уцелевшие особы рассыпавшегося кодла стали постоянно стекаться к Лизе на ее вечерние чаи и засиживались долго за полночь, препровождая время в прениях или чаще всего в безмолвном слушании бычковских лекций.
Розанова это общество стало утомлять и становилось ему досадным, тем более что среди бычковских разглагольствований Розанову часто-часто случалось подмечать выражение несносной скуки и усталости на молодом, не живя отживающем личике Лизы.
К тому же Бертольди при всех рассказала Бычкову, что Розанов уговаривал Лизу не приглашать его.
Розанову это было очень неприятно, и он сделал Бертольди замечание, что это не годится.
— Отчего же? — возразила Бертольди. — Надо всегда жить так, чтобы не было секретов. Если вы считаете его дурным человеком, так говорите в глаза, а не интригуйте.
Розанов только порою сердился на Бертольди, а то более относился к ней весело и шутя; но она его уже очень недолюбливала и скоро вдруг совсем возненавидела.
Случилось это таким образом: Лиза возвратила Розанову одну книгу, которую брала у него за несколько времени. Розанов, придя домой, стал перелистывать книгу и нечаянно нашел в ней листок почтовой бумаги, на котором рукою Бертольди с особенным тщанием были написаны стишки. Розанов прочел сверху «Рай» и, не видя здесь ничего секретного, стал читать далее:
Как все небесное прекрасней,
Мы уж привыкли отличать,
Так сладострастье сладострастней
В раю мы вправе ожидать,
И Магомет, пророк и гений,
Недаром эту мысль развил,
Для лучших рая наслаждений
Туда он гурий насадил.
— Черт знает, что за гадость такая! — воскликнул, рассмеявшись, Розанов, — ведь она, верно, сама такую чепуху сочинила, — и Розанов, не посмотрев более на листок, спрятал его в свой бумажник, чтобы отдать Бертольди.
При первом же свидании Розанов вынул бумажку и подал Бертольди.
— Что это такое? — спросила она.
— Стишки, — отвечал Розанов.
— Вечные пошлости!
— Да возьмите, вам говорят: это ваши стихи.
Бертольди отвернулась.
— Нуте-ка, покажите, — произнес Бычков и бесцеремонно выдернул сложенный листок из рук Розанова, развернул и стал читать: «Рай православных и рай Магомета».
Все хохотали, а Бертольди хранила совершенное спокойствие; но когда Бычков перевернул бумажку и прочел: «А. Т. Кореневу на память, Елена Бертольди», Бертольди по женской логике рассердилась на Розанова до последней степени.
— То-то, Бертольдинька, надо всегда жить так, чтобы не было никаких секретов, — говорил ей Розанов, повторяя в шутку ее собственные слова.
Бертольди его возненавидела.
По поводу открытой Бычковым приписки на «рае Магомета» у Лизы задался очень веселый вечер. Переходя от одного смешного предмета к другому, гости засиделись так долго, что когда Розанов, проводив до ворот Полиньку Калистратову, пришел к своей калитке, был уже второй час ночи.
Входя в свою комнату, Розанов на самом пороге столкнулся в темноте с какою-то фигурою и, отскочив, крикнул:
— Кто это?
— Дмитрий! душа! здравствуй! — отозвался голос, которого Розанов никак не узнал сразу.
— Не узнаешь, не ждал, шельмец ты этакой! — продолжал гость, целуя Розанова и сминая его в своих объятиях.
— Помада! — крикнул Розанов.
— Он, он, брат, самый! — отвечал Помада.
— Как это ты?
— Так просто. Зажигай скорее огня.
— Что же ты-то сидишь в потемках?
— Да я, брат, давно; я еще засветло приехал: все жду тебя. Так все ходил; славно здесь. Ну, уж Москва ваша!
— Что?
— Отличный, братец, город. Ехал, ехал, да и черт возьми совсем: дома какие — фу ты, господи! — Ну, что Бахаревы?
Розанов зажег свечку.
— Ну, а ел ли ты что-нибудь?
— Голоден, брат, как волк.
— Постой же, я расстараюсь чего-нибудь.
— И водочки, Дмитрий.
— Всего, если достану.
— Куда же ты пойдешь?
— Тут трактирчик есть: верно, отопрут сзади.
— Так пойдем вместе; что ж я один буду тут делать. Ну, Москва! — говорил Помада, надевая сапоги, которые он снял, чтобы дать отдохнуть ногам.
— Эк ты загорел-то как.
— Жар, брат, пыль.
— Чего ж ты это приехал?
— На каникулярное время, повидаться приехал.
— А это, что ж это такое Сокольники? Деревня, что ль, это такая? — спрашивал Помада, выйдя за ворота и оглянувшись назад по улице.
— Дача.
— Отлично, брат, — ну уж город! Ивана Великого ямщик за пятнадцать верст показывал; непременно надо будет сходить. Как же-то… Ты мне и не сказал: как Лизавета Егоровна?
— Да ничего; вот завтра вечером пойдем к ней.
— Они в городе?
— Нет, тут на даче.
— Отлично, — ну я, брат, утром должен сходить; вечером нехорошо: целый день приехал, и вечером идти. Я утром.
Розанов проник задним ходом в заведение, набрал там посудину водочки, пару бутылок пива, бутербродов, закусок — вроде крутых яиц и огурцов.