— Я?.. Тут ждут… идут вот сейчас… идите…
— Кто? где ждет?
— Ваши.
Девушки пошли, за ними пошел молча Помада, а сзади их, из-за первого поворота спуска, заскрипел заторможенным колесом тарантас.
— Евгения! дочь! Женичка! — раздалось впереди; и из окружающей ночной темноты выделилась длинная фигура.
Гловацкая отгадала отцовский голос, вскрикнула, бросилась к этой фигуре и, охватив своими античными руками худую шею отца, плакала на его груди теми слезами, которым, по сказанию нашего народа, ангелы божии радуются на небесах. И ни Помада, ни Лиза, безотчетно остановившиеся в молчании при этой сцене, не заметили, как к ним колтыхал ускоренным, но не скорым шагом Ба-харев. Он не мог ни слова произнесть от удушья и, не добежав пяти шагов до дочери, сделал над собой отчаянное усилие. Он как-то прохрипел:
— Лизок мой! — и, прежде чем девушка успела сделать к нему шаг, споткнулся и упал прямо к ее ногам.
— Папа, милый мой! вы зашиблись? — спрашивала Лиза, наклоняясь к отцу и обнимая его.
— Нет… ничего… споткнулся… стар становлюсь, — лепетал экс-гусар голосом, прерывающимся от радостных слез и удушья.
— Вставайте же, милый вы мой.
— Постой… это ничего… дай мне еще поцеловать твои ручки, Лизок… Это… ничего… ох.
Бахарев стоял на коленях на пыльной дороге и целовал дочернины руки, а Лиза, опустившись к нему, целовала его седую голову. Обе пары давно-давно не были так счастливы и обе плакали. Между тем подошли дамы, и приезжие девушки стали переходить из объятий в объятия. Старики, прийдя в себя после первого волнения, обняли друг друга, поцеловались, опять заплакали, и все общество, осыпая друг друга расспросами, шумно отправилось под гору. Вне всякой радости и вне всякого внимания оставался один Юстин Помада, шедший несколько в стороне, пошевеливая по временам свою пропотевшую под масляной фуражкой куафюру.
У самого моста, где кончался спуск, общество нагнало тарантас, возле которого стояла Марина Абрамовна, глядя, как Никитушка отцеплял от колеса тормоз, прилаженный еще по допотопному манеру.
— Здорово, ребятки! — крикнул Егор Николаевич, поравнявшись с тарантасом.
— Здравствуйте, батюшка Егор Николаевич! — отозвались Никитушка и Марина Абрамовна, устремляясь поцеловать барскую руку.
— Здравствуй, Марина Мнишек, здравствуй, Никита Пустосвят, — говорил Бахарев, целуясь с слугами. — Как ехали?
— Ничего, батюшка, ехали слава богу.
— Ну ехали, так и поезжайте. Марш! — скомандовал он.
Тарантас поехал, стуча по мостовинам; господа пошли сбоку его по левую сторону, а Юстин Помада с неопределенным чувством одиночества, неумолчно вопиющим в человеке при виде людского счастия, безотчетно перешел на другую сторону моста и, крутя у себя перед носом сорванный стебелек подорожника, брел одиноко, смотря на мерную выступку усталой пристяжной.
«Что ж, — размышлял сам с собою Помада. — Стоит ведь вытерпеть только. Ведь не может же быть, чтоб на мою долю таки-так уж никакой радости, никакого счастья. Отчего?.. Жизнь, люди, встречи, ведь разные встречи бывают!.. Случай какой-нибудь неожиданный… ведь бывают же всякие случаи…»
Эти размышления Помады были неожиданно прерваны молнией, блеснувшей справа из-за частокола бахаревского сада, и раздавшимся тотчас же залпом из пяти ружей. Лошади храпнули, метнулись в сторону, и, прежде чем Помада мог что-нибудь сообразить, взвившаяся на дыбы пристяжная подобрала его под себя и, обломив утлые перила, вместе с ним свалилась с моста в реку.
— Что такое? что такое? — Режьте скорей постромки, — крикнул Бахарев, подскочив к испуганным лошадям и держа за повод дрожащую коренную, между тем как упавшая пристяжная барахталась, стоя по брюхо в воде, с оторванным поводом и одною только постромкою. Набежали люди, благополучно свели с моста тарантас и вывели, не входя вовсе в воду, упавшую пристяжную.
— Водить ее, водить теперь, гонять: она напилась воды горячая! — кричал старый кавалерист.
— Слушаем, батюшка, погоняем.
— Слушаем! что наделали? Черти!
— Мы, Егор Николаевич, выслушамши ваше приказание…
— Что приказание? — кричал рассерженный и сконфуженный старик.
— Так как было ваше на то приказание.
— Какое мое приказание? — Такого приказания не было.
— Выпалить приказывали-с.
— Выпалить — ну что же! Где я приказывал выпалить? — Я приказал салют сделать, как с моста съедут, а вы…
— Не спопашилисъ, Егор Николаевич.
Тем и кончилось дело на чистом воздухе. В большой светлой зале сконфуженного Егора Николаевича встретил улыбающийся Гловацкий.
— Ну что, обморок небось? — спросил его вполголоса Бахарев.
— Ничего, ничего, — отвечал Гловацкий, — все уж прошло; дети умываться пошли. Все прошло.
— Ну-у, — Бахарев перекрестился и проговорив: — слава в вышних богу, что на земле мир, — бросил на стол свою фуражку.
— Угораздило же тебя выдумать такую штуку; хорошо, что тем все и кончилось, — смеясь, заметил Гловацкий.
— И не говори лучше! Черт их знал, что они и этого не сумеют.
— Да этого нужно было ожидать.
— Ну, полно, — знаешь: и на Машку бывает промашка. Пойдем-ка к детям. А дети-то!
— Что дети?
— Большие совсем.
— Дождались, Петр Пустынник.
— Дождались, драбант, дождались.
Старики пошли коридором на женскую половину и просидели там до полночи. В двенадцать часов поужинали, повторив полный обед, и разошлись спать по своим комнатам Во всем доме разом погасли все огни, и все заснули мертвым сном, кроме одной Ольги Сергеевны, которая долго молилась в своей спальне, потом внимательно осмотрела в ней все закоулочки и, отзыбнув дверь в комнату приехавших девиц, тихонько проговорила: