Том 2 - Страница 17


К оглавлению

17

И, следуя строго
Печальной отчизны примеру,
В надежду на бога
Хранила все детскую веру.

Но как бы там ни было, а только Помаду в меревском дворе так, ни за что ни про что, а никто не любил. До такой степени не любили его, что когда он, протащившись мокрый по двору, простонал у двери: «отворите бога ради скорее», столяр Алексей, слышавший этот стон с первого раза, заставил его простонать еще десять раз, прежде чем протянул с примостка руку и отсунул клямку.

— Епифаньку, сделай милость, пошли, Алексей, — простонал снова Помада, перенося за порог ногу.

— Спит Епифанька. Где теперь вставать ребенку, — отвечал столяр, посылающий этого же Епифаньку ночью за шесть верст к своей разлапушке.

— Побуди, бога ради, — я расшибся насмерть.

— Где так?

— О господи! да полно тебе расспрашивать, — побуди, говорю.

Столяр стал чесаться, а Помада пошел в свои апартаменты.

В первой комнате, имевшей три шага в квадрате, у него стоял ушат с водой, плетеный стул с продавленной плетенкой и мочальная швабра. Тут же выходило устье варистой печи, задернутое полоской диконького, пестрого ситца, навешенного на шнурочке. Во второй комнате стояла желтая деревянная кроватка, покрытая кашемировым одеялом, с одною подушкою в довольно грязной наволочке, черный столик с большою круглою чернильницею синего стекла, полки с книгами, три стула и старая, довольно хорошая оттоманка, на которой обыкновенно, заезжая к Помаде, спал лекарь Розанов.

Кандидат как вошел, так и упал на кровать и громко вскрикнул от ужасной боли в плече и колене.

Долго лежал он, весь мокрый, охая и стоная, прежде чем на пороге показался Епифанька и недовольным тоном пробурчал:

— Что вам нужно?

— Где ты бываешь, паршивый? — сквозь зубы проговорил Помада.

— Где? Напрасно не сидел для вас всю ночь.

— Стащи с меня сапоги.

Мальчик глянул на сапоги и сказал:

— Где это так вобрались?

— Я расшибся; потише бога ради.

Вволю накричался Помада, пока его раздел Епифанька, и упал без памяти на жесткий тюфяк.

В обед пришла костоправка, старушка-однодворка. Стали будить Помаду, но он ничего не слыхал. У него был глубокий обморок, вслед за которым почти непосредственно начался жестокий бред и страшный пароксизм лихорадки.

Такое состояние у больного не прекращалось целые сутки; костоправка растерялась и не знала, что делать. На другое утро доложили камергерше, что учитель ночью где-то расшибся и лежит теперь без ума, без разума. Та испугалась и послала в город за Розановым, а между тем старуха, не предвидя никакой возможности разобрать, что делается в плечевом сочленении под высоко поднявшеюся опухолью, все «вспаривала» больному плечо разными травками да муравками. Не нашли Розанова в городе, — был где-то на следствии, а Помада все оставался в прежнем состоянии, переходя из лихорадки в обморок, а из обморока в лихорадку. И страшно стонал он, и хотелось ему метаться, но при первом движении нестерпимая боль останавливала его, и он снова впадал в беспамятство.

На третьи сутки, в то самое время, как Егор Николаевич Бахарев, восседая за прощальным завтраком по случаю отъезда Женни Гловацкой и ее отца в уездный городок, вспомнил о Помаде, Помада в первый раз пришел в себя, открыл глаза, повел ими по комнате и, посмотрев на костоправку, заснул снова. До вечера он спал спокойно, и вечером, снова проснувшись, попросил чаю.

Ему подали чай, но он не мог поднять руки, и старуха поила его с блюдца.

— Что, Николавна? — проговорил он, обращаясь к давно ему знакомой костоправке.

— Что, батюшка?

— Худо мне, Николавна.

— Ничего, батюшка, пройдет, — и не то, да проходит.

— А что у меня такое?

— Ничего, родной.

— Сломано что или свихнуто?

— Опух очень большой, кормилец, ничего знать под ним, под опухом-то нельзя.

— Где опухоль? — тихо спросил Помада.

— Да вот плечико-то, видишь, как разнесло.

— А!

— Да, вздумшись все.

Больной снова завел глаза, но ему уже не спалось.

— Николавна! — позвал он.

— Что, батюшка?

— Ты за мной хорошо глядела?

— Как же не глядеть!

— То-то. Я тебя за это награждать желаю.

— Спасибо, кормилец. Я здли всякого, здли всякого завсегда готова, что только могу…

— Я тебе штаны подарю, — тихо перебил ее с легкой улыбкой Помада.

— Штаны-ы? — спросила старуха.

— Да. Суконные, — важные штаны, со штрипками.

— На что мне твои штаны.

— Зимой будешь ходить. Я тебя научу, что там переделать придется. Теплынь будет!

— Ох ты!

— Чего?

— Полно. Неш я из корысти какой! А то взаправду хоть и подари: я себе безрукавочку такую, курточку сошью; подари. Только я ведь не из-за этого. Я что умею, тем завсегда готова.

— Да жаль, что ничего не умеешь-то.

— Ну, — что умею, родной.

— Да что ж умеешь? Вон видишь, говоришь: «опух велик», ничего не разберешь, значит.

— Точно опух уж очень вздулся, велик.

— Ах!

Помада вздохнул и хотел повернуться лицом к стене, но боль его удержала, и он снова остался в прежнем положении.

Наступила и ночь темная. Старуха зажгла свечечку и уселась у столика. Помада вспомнил мать, ее ласки теплые, веселую жизнь университетскую, и скучно, скучно ему становилось.

«Что же это, однако, будет со мной?» — думал он и спросил:

— А что со мною будет, Николаева?

— Ничего, милый, — дохтарь завтра, бают, приедет. Он сичас узнает.

— Он, значит, больше твоего знает?

17