Гловацкая не ответила ни слова и, дойдя до перекрестной дорожки, тихо повернула к дому.
Лиза шла рядом с подругою, все сильнее и сильнее опираясь на ее руку.
Так они дошли молча до самого сада. Пройдя также молча несколько шагов по саду, у поворота к тополевой аллее Лиза остановилась, высвободила свою руку из руки Гловацкой и, кусая ноготок, с теми же, однако, насупленными бровками, сказала:
— Ты на меня сердишься, Женни? Я перед тобою очень виновата; я тебя обидела, прости меня.
Большие глаза Гловацкой и ее доброе лицо приняли выражение какого-то неописанного счастья.
— Боже мой! — воскликнула она, — какое чудо! Лиза Бахарева первая попросила прощенья.
— Да, прости меня, я тебя очень обидела, — повторила Лиза и, бросаясь на грудь Гловацкой, зарыдала, как маленький ребенок. — Я скверная, злая и не стою твоей любви, — лепетала она, прижимаясь к плечу подруги.
У Гловацкой тоже набежали слезы.
— Полно лгать, — говорила она, — ты добрая, хорошая девушка; я теперь тебя еще больше люблю.
Лиза мало-помалу стихала и наконец, подняв голову, совсем весело взглянула в глаза Гловацкой, отерла слезы и несколько раз ее поцеловала.
— Пойдем умоемся, — сказала Женни.
Девушки снова вышли из сада и, взойдя на плотик, умылись и утерлись носовыми платками.
— Вот если бы нас видели! — сказала Лиза с улыбкой, которая плохо шла к ее заплаканным глазам.
— Ну и что ж, ничего бы не было, если бы и видели.
— Как же! Ах, Женька, возьми меня, душка, с собою. Возьми меня, возьми отсюда. Как мне хорошо было бы с вами. Как я счастлива была бы с тобою и с твоим отцом. Ведь это он научил тебя быть такой доброю?
— Нет, я ведь так родилась, такая ледышка, — смеясь, отвечала Женни.
— Да, как же! Нет, это тебя выучили быть такой хорошей. Люди не родятся такими, какими они после выходят. Разве я была когда-нибудь такая злая, гадкая, как сегодня? — У Лизы опять навернулись слезы. Она была уж очень расстроена: кажется, все нервы ее дрожали, и она ежеминутно снова готова была расплакаться.
Женни заметила это и сказала:
— Ну, перестанем толковать, а то опять придется умываться.
— Что ж, я говорю правду, мне это больно; я никогда не забуду, что сказала тебе. Я ведь и в ту минуту этого не чувствовала, а так сказала.
— Ну, разве я этого не знаю.
— То-то, ты не подумай, что я хоть на минуту тебя не любила.
Лиза опять расплакалась.
— Ты забудь, забудь, — говорила она сквозь слезы, — потому что я… сама ничего не помню, что я делаю. Меня… так сильно… так сильно… так сильно… оби… обидели… Возьми… возьми к себе, друг мой! ангел мой хранитель… сох… сохрани меня.
— Что ты болтаешь, смешная! Как я тебя возьму? Здесь у тебя семья: отец, мать, сестры.
— Я их буду любить, я их еще… больше буду лю… бить. Тут я их скорее перестану любить. Они, может быть, и доб… рые все, но они так странно со мною об… обра… щаются. Они не хотят понять, что мне так нельзя жить. Они ничего не хотят понимать.
— Ты только успокойся, перестань плакать-то. Они узнают, какая ты добрая, и поймут, как с тобою нужно обращаться.
— Н… нет, они не поймут; они никог… да, ни… ког… да не поймут. Тетка Агния правду говорила. Есть, верно, в самом деле семьи, где еще меньше понимают, чем в институте.
Лиза, расстроенная до последней степени, неожиданно бросилась на колени пред Гловацкою и в каком-то исступлении проговорила:
— Ангел мой, возьми! Я здесь их возненавижу, я стану злая, стану демоном, чудовищем, зверем… или я… черт знает, чего наделаю.
Узнав, что муж очень сердится и начинает похлопывать дверями, Ольга Сергеевна решилась выздороветь и выйти к столу. Она умела доезжать Егора Николаевича истерическими фокусами, но все-таки сильно побаивалась заходить далеко. Храбрый экс-гусар, опутанный слезливыми бабами, обыкновенно терпеливо сносил подобные сцены и по беспредельной своей доброте никогда не умел остановить их прежде, чем эти сцены совершенно выводили его из терпения. Но зато, когда визг, стоны, суетливая беготня прислуги выводили его из терпения, он, громко хлопнув дверью, уходил в свою комнату и порывисто бегал по ней из угла в угол. Если же еще с полчаса история в доме не прекращалась, то двери кабинета обыкновенно с шумом распахивались, Егор Николаевич выбегал оттуда дрожащий и с растрепанными волосами. Он стремительно достигал комнаты, где истеричничала Ольга Сергеевна, громовым словом и многознаменательным движением чубука выгонял вон из этой комнаты всякую живую душу и затем держал к корчившей ноги больной такую речь:
— Вам мешают успокоиться, и я вас запру на ключ, пока вы не перестанете.
Затем экс-гусар выходил за дверь, оставляя больную на постели одну-одинешеньку. Manu intrepida поворачивал он ключ в дверном замке и, усевшись на первое ближайшее кресло, дымил, как паровоз, выкуривая трубку за трубкой до тех пор, пока за дверью не начинали стихать истерические стоны. Сначала, когда Ольга Сергеевна была гораздо моложе и еще питала некоторые надежды хоть раз выйти с достоинством из своего замкнутого положения, Бахареву иногда приходилось долгонько ожидать конца жениных припадков; но раз от раза, по мере того как взбешенный гусар прибегал к своему оригинальному лечению, оно у него все шло удачнее. Не успеет, бывало, Бахарев, усевшись у двери, докурить первой трубки, как уже вместо беспорядочных облаков дыма выпустит изо рта стройное, правильное колечко, что обыкновенно служило несомненным признаком, что Егор Николаевич ровно через две минуты встанет, повернет обратно ключ в двери, а потом уйдет в свою комнату, велит запрягать себе лошадей и уедет дня на два, на три в город заниматься делами по предводительской канцелярии и дворянской опеке. У Егора Николаевича никак нельзя было добиться: подозревает ли он свою жену в истерическом притворстве, или считает свой способ лечения надежным средством против действительной истерики, но он неуклонно следовал своему правилу до счастливого дня своей серебряной свадьбы. А теперь, когда Абрамовна доложила Ольге Сергеевне, что «барин хлопнули дверью и ушли к себе», Ольга Сергеевна опасалась, что Егор Николаевич не изменит себе и до золотой свадьбы. Хорошо зная, что должно наступить после маневра, о котором ей доложила Абрамовна, Ольга Сергеевна простонала: