— Какую ты больсе поньмаес рыбу?
— Всякую рыбу понимаю, ваше превосходительство!
— И стерлядь поньмаес?
— И стерлить могу понимать, ваше превосходительство.
— Будто и стерлядь поньмаес?
— Понимаю, ваше превосходительство: длинная этакая рыба и с носом, — шиловатая вся. Скусная самая рыба.
— Гм! Ну, а когда ты более поньмаес?
Солдат, растопырив врозь пальцы и подумав, отвечал: — Всегда равно понимаю, ваше превосходительство!
— Гм! И зимою дозэ поньмаес?
Солдат вовсе потерялся и, выставив вперед ладони, как будто держит на них перед собою рыбу, нерешительно произнес:
— Нам, ваше превосходительство, так показывается, что все единственно рыба, что летом, что зимой, и завсегда мы ее одинаково понимать можем.
Сафьянос дал солдату за это статистическое сведение двугривенный и тотчас же занотовал в своей записной книге, что по реке Саванке во всякое время года в изобилии ловится всякая рыба и даже стерлядь.
— Это все оцен вазно, — заметил он и изъявил желание взглянуть на самые рыбные затоны.
Затонов на Саванке никаких не было, и удильщики ловили рыбу по колдобинкам, но все-таки тотчас достали двувесельную лодку и всем обществом поехали вверх по Саванке.
Доктор и Вязмитинов понимали, что Сафьянос и глуп и хвастун; остальные не осуждали начальство, а Зарницын слушал только самого себя.
Лодка доехала до самого Разинского оврага, откуда пугач, сидя над черной расселиной, приветствовал ее криком: «шуты, шуты!» Отсюда лодка поворотила. На дворе стояла ночь.
По отъезде ученой экспедиции Пелагея стала мести залу и готовить к чаю, а Лиза села у окна и, глядя на речную луговину, крепко задумалась. Она не слыхала, как Женни поставила перед нею глубокую тарелку с лесными орехами и ушла в кухню готовить новую кор-межху.
Лиза все сидела, как истукан. Можно было поручиться, что она не видала ни одного предмета, бывшего перед ее глазами, и если бы судорожное подергиванье бровей по временам не нарушало мертвой неподвижности ее безжизненно бледного лица, то можно было бы подумать, что ее хватил столбняк или она так застыла.
— Аах! — простонала она, выведенная из своего состояния донесшимся до нее из Разинского оврага зловещим криком пугача, и, смахнув со лба тяжелую думу, машинально разгрызла один орех и столь же машинально перегрызла целую тарелку, прежде чем цапля, испуганная подъезжающей лодкой, поднялась из осоки и тяжело замахала своими длинными крыльями по синему ночному небу.
— И это люди называются! И это называется жизнь, это среда! — прошептала Лиза при приближении лодки и, хрустнув пальцами, пошла в комнату Женни.
Пили чай; затем Сафьянос, Петр Лукич, Александровский и Вязмитинов уселись за пульку. Зарницын явился к Евгении Петровне в кухню, где в это время сидела и Лиза. За ним вскоре явился Помада, и еще чрез несколько минут тихонько вошел доктор.
Странно было видеть нынешнюю застенчивость и робость Розанова в доме, где он был всегда милым гостем и держался без церемонии.
— Не мешаем мы вам, Евгения Петровна? — застенчиво спросил он.
— Вы — нет, доктор, а вот Алексей Павлович тут толчется, и никак его выжить нельзя.
— Погодите, Евгения Петровна, погодите! Будет время, что и обо мне поскучаете! — шутил Зарницын.
— Да, в самом деле, куда это вы от нас уходите?
— Землю пахать, пахать землю, Евгения Петровна, Надо дело делать.
— Где ж это вы будете пахать? Мы приедем посмотреть, если позволите.
— Пожалуйста, пожалуйста.
— Вы в перчатках будете пахать? — спросила Лиза.
— Зачем? Он чужими руками все вспашет, — проронил Розанов.
— А ты, Гамлет, весь день молчал и то заговорил.
— Да уж очень ты занятен нынче.
— Погоди, брат, погоди, — будет время, когда ты перестанешь смеяться; а теперь прощайте, я нарочно фуражку в кармане вынес, чтобы уйти незамеченным.
Женни удерживала Зарницына, но он не остался ни за что.
— Дело есть, не могу, ни за что не могу.
— Чья это у тебя лошадь? — спросил его, прощаясь, доктор.
— А что?
— Так, ничего.
— Хороший конь. Это я у Катерины Ивановны взял.
— У Кожуховой?
— Да.
— Купил?
— Н… нет, так… пока взял.
Зарницын вышел, и через несколько минут по двору послышался легкий топот его быстрой арабской лошади.
— Что это он за странности делает сегодня? — спросила Женни.
— Он женится, — спокойно отвечал доктор.
— Как женится?
— Да вы разве не видите? Посмотрите, он скоро женится на Кожуховой.
— На Кожуховой! — переспросила, расширив удивленные глаза, Женни. — Этого не может быть, доктор.
— Ну, вот увидите: она его недаром выпускает на своей лошади. А то где ж ему землю-то пахать.
— Ей сорок лет.
— Потому-то она и женит его на себе.
— Любви все возрасты послушны, — проговорил Помада.
Женни и Лиза иронически улыбнулись, но эти улыбки нимало не относились к словам Помады.
«Экая все мразь!» — подумала, закусив губы, Лиза и гораздо ласковее взглянула на Розанова, который при всей своей распущенности все-таки более всех подходил в ее понятиях к человеку. В его натуре сохранилось много простоты, искренности, задушевности, бесхитростности и в то же время живой русской сметки, которую он сам называл мошенническою философиею. Правда, у него не было недостатка в некоторой резкости, доходящей иногда до nес plus ultra, но о бок с этим у него порою шла нежнейшая деликатность. Он был неуступчив и неспособен обидеть первый никого. Вязмитинов давно не нравился Лизе. Она не знала о нем ничего дурного, но во всех его движениях, в его сосредоточенности и сдержанности для нее было что-то неприятное. Она говорила себе, что никто никогда не узнает, что этот человек когда сделает. Глядя теперь на покрывавшееся пятнами лицо доктора, ей стало жаль его, едва ли не так же нежно жаль, как жалела его Женни, и докторше нельзя было бы посоветовать заговорить в эти минуты с Лизою.