Высокий суровый пастор, высокий, гибкий швейцарец и среди их маленький карапузик встали из лодки и пешком пошли к дому швицкого ландсмана.
Ребенок дрожал в платье, насквозь пробитом озерными волнами, но глядел бодро.
Ландсман погладил его по голове, а жена ландсмана напоила его теплым вином и уложила в постель своего мужа.
Она знала, что муж ее не ляжет спать в эту ночь.
Люцернский пастор говорил удивительную проповедь. Честь четырех кантонов для слушателей этой проповеди была воплощена в куске белого полотна с красным крестом. Люди дрожали от ненависти к французам.
Шайноха говорит, что современники видят только факты и не прозирают на результаты.
Ни ландсман, ни пастор, ни прихожане Люцерна не видели, что консульские войска Франции в существе несли более свободы, чем хранили ее консерваторы старой швейцарской республики.
На сцене были французские штыки, пьяные офицеры и распущенные солдаты, помнящие времена либерального конвента.
В роковой час полудня взвод французских гренадер вынес из дома ландсмана шест с куском белого полотна, на котором был нашит красный крест.
Это был штандарт четырех кантонов, взятый силою, несмотря на геройское сопротивление люцернцев.
За штандартом четыре гренадера несли высокого человека с круглою рыжею головою английского склада. По его обуви струилась кровь.
За раненым вели ребенка, с руками, связанными назади очень тонким шнурочком.
— Ну, что, bourgre allemand, попался? — шутил с ребенком гренадер.
— Я иду с моим отцом, — отвечал на чистом французском языке ребенок.
— Tien! Ты говоришь по-французски?
— Да, моя мать не умеет говорить иначе, — отвечало дитя.
Через два дня после этого происшествия из дома, в котором квартировал sous-lieutenant, вынесли длинную тростниковую корзину, в каких обыкновенно возят уголья. Это грубая корзина в три аршина длины и полтора глубины, сверху довольно широкая, книзу совсем почти сходила на нет.
За такой корзиной, покрытой сверху зеленым полотном с походной фуры, шли девять гренадер с карабинами; затем в трех шагах следовал полувзвод, предводимый sous-lieutenant’oм.
В хвосте этого взвода старый гренадер нес на руках пятилетнего ребенка.
Дитя расспрашивало конвентинца, скоро ли оно увидит своего отца, и беспечно перебирало пухлою ручкою узорчатую плетенку кутаса и красивую шишку помпона.
Процессия остановилась у деревни, на берегу, с которого видна была гигантская гора, царственно возвышающаяся над четырьмя кантонами своею блестящею белоснежною короною, а влево за нею зеленая Рютли.
Здесь, у извилистой горной дорожки, был врыт тонкий белый столб и возле него выкопана могила.
Это было очень хорошее место для всех, кроме того, кого теперь принесли сюда в угольной корзине.
Гренадеры впустили корзину и вынули из нее пастора с проколотыми ногами.
Он жестоко страдал от ран, и испачканное угольною пылью лицо его судорожно подергивалось, но глаза смотрели смело и гордо.
Пастор одною рукою оперся о плечо гренадера, а другою взял за руку сына.
Sous-lieutenant достал из кармана четвертушку бумаги и прочел приговор, по которому пастор Губерт Райнер за возмутительное неповиновение был осужден на расстреляние, — «а в пример прочим, — добавил sous-lieutenant своим французско-страсбургским наречием, — с этим горным козлом мы расстреляем и его козленка. Капрал! привяжите их к столбу».
Обстоятельства делали sous-lieutenant’а владыкою жизни и смерти в местности, занятой его отрядом.
Он сам составил и сам конфирмовал смертный приговор пастора Райнера и мог в один день безответственно расстрелять без всякого приговора еще двадцать человек с тою короткою формальностью, с которою осудил на смерть молодого козленка.
Пастор твердо, насколько ему позволяли раненые ноги, подошел и стал у столба.
— Вы имеете предсмертную просьбу? — спросил пастора капрал.
— Имею.
— Что вы хотите?
— Чтоб мне не завязывали рук и глаз и чтоб меня расстреляли на той стороне озера: я хочу лежать ближе к Рютли.
Капрал передал просьбу sous-lieutenant’y и через минуту сообщил осужденному, что первая половина его просьбы будет исполнена, а на Рютли он может смотреть отсюда.
Пастор взглянул на блестящую, алмазную митру горы, сжал ручонку сына и, опершись другою рукою о плечо гренадера, спокойно стал у столба над выкопанною у него ямою.
— Подвяжите меня только под плечи: этого совершенно довольно, — сказал он капралу.
Просьбу его исполнили.
— Теперь хорошо, — сказал пастор, поддерживаемый веревкой. — Теперь подайте мне сына.
Ему подали ребенка.
Пастор взял сына на руки, прижал его к своей груди и, обернув дитя задом к выступившим из полувзвода вперед десяти гренадерам, сказал:
— Смотри, Ульрих, на Рютли. Ты видишь, вон она там, наша гордая Рютли, вон там — за этою белою горою. Там, в той долине, давно-давно, сошлись наши рыбаки и поклялись умереть за свободу…
До ушей пастора долетел неистовый вопль.
Он ждал выстрела, но не этих раздирающих звуков знакомого голоса.
Пастор боялся, что ребенок также вслушается в этот голос и заплачет. Пастор этого очень боялся и, чтобы отвлечь детское внимание от материнских стонов, говорил:
— Они поклялись умереть за то… чтобы по чистой Рютли не ходили подлые ноги имперских фогтов.
— Пали! — послышался пастору сердитый крик sous-lieutenant’а.
— Смотри на Рютли, — шепнул сыну пастор.
Дитя было спокойно, но выстрела не раздавалось.